ГлавнаяСтатьиЗолотая библиотекаВиктор Франкл. Психологическая система концлагеря
Разделы статей

Виктор Франкл. Психологическая система концлагеря

11 августа 2015 - Сергей Пимчев
Виктор Франкл. Психологическая система концлагеря
Виктор Франкл. Психолог в концентрационном лагере
(из книги "Человек в поисках смысла". - М.: Прогресс, 1990)
 
1. Психология концлагеря
 
Уже после того, как первая мировая война способствовала обогащению тюремной психологии тем, что опыт пребывания в лагерях для военнопленных и делавшиеся там психопатологические наблюдения позволили описать картину гак называемой «болезни колючей проволоки» [22], вторая мировая война познакомила нас с последствиями «войны нервов». Исследования психопатологии масс и им подобные получили импульс лишь в самое последнее время также в связи с тем вкладом, который внесла в них жизнь масс, заключенных в концентрационные лагеря.
Коэн, изложивший то, что он пережил в Освенциме, в диссертации, выполненной в Утрехтском университете, интерпретировал это исключительно на основе теории Фрейда. В методическом отношении, однако, подобная попытка психологического анализа сталкивается с определенными сложностями. Психологический анализ требует научной дистанции. Имеет ли, однако, необходимую дистанцию тот, кто сам пережил лагерь, — по крайней мере, в тот момент, когда он делает соответствующие наблюдения?
В концлагерях само бытие человека было деформировано. Эта деформация приняла такие масштабы, что не могут не возникать сомнения в том, что наблюдатель, если он сам находился в лагере, мог вообще сохранять достаточную объективность своих суждений. Ведь в психологическом отношении его способность судить о себе или о других должна была быть неминуемо нарушена. Внешний наблюдатель располагал бы требуемой дистанцией, однако, как утверждает Коэн, «ни один человек, не сталкивавшийся в какой-либо форме с концлагерями на своем личном опыте, не может иметь ни малейшего представления о лагерной жизни» [5]. Аналогичным образом высказывается Джилберт: «Не могут понять жизнь в этом мире те, кто никогда не жил в нем» [8].
Если внешний наблюдатель находится на слишком большой дистанции и едва ли в состоянии прочувствовать ситуацию, то тот, кто был «внутри» ее и вжился в нее, находится на чересчур малой дистанции. Другими словами, принципиальная проблема заключалась в том, что приходилось вводить допущение, что мерило, которое прикладывалось к деформированной жизненной реальности, само являлось искаженным.
Все же, несмотря на эти критические опасения, так сказать, гносеологического характера, соответствующий материал наблюдений и самонаблюдений, опыта и переживаний специалистов-психопатологов и психотерапевтов кристаллизовался в теориях, от которых не так легко отмахнуться как от субъективных, поскольку в существенных моментах они довольно неплохо согласуются между собой.
Приводимые ниже рассуждения опираются не только на соответствующую литературу, но и на собственные впечатления и переживания, полученные в концентрационных лагерях Освенцим, Дахау и Терезиенштадт. Коэп недвусмысленно заявляет: «Освенцим обладал всеми общими характеристиками концентрационного лагеря и отличался от других лагерей лишь постольку, поскольку в нем умерщвление газом человеческих существ происходило оптом» [5].
Реакции заключенных можно разбить на три фазы: 1. Шок поступления. 2. Типичные изменения характера при длительном пребывании в лагере. 3. Освобождение. С похожим расчленением мы встречаемся и у Коэна, согласно которому «заключенный во время своего пребывания в концлагере должен был пройти различные стадии, которые можно классифицировать следующим образом: 1. Фаза первичной реакции. 2. Фаза адаптации. 3. Фаза апатии» [5].
 
Шок поступления

Коэн описывает свою реакцию в той мере, в какой он мог ее рефлексировать как ощущение расщепления личности. «У меня было чувство, как будто я не имею к этому отношения, как будто все в целом меня не касается. Моя реакция выражалась в диссоциации субъекта и объекта» [5]. Это состояние, продолжает он, может рассматриваться как острая деперсонализация, при которой его часто можно наблюдать, и должно интерпретироваться как механизм психологической защиты «Эго». Так, новоприбывшие были (еще) в состоянии смеяться над выданной в их распоряжение «одеждой». Однако, продолжает Коэн, в конце концов дело доходило до сильнейшей психической травмы, когда новоприбывшим становилось известно о существовании газовых камер. Мысль о газовой камере вызывала реакцию ужаса, и эта реакция, по наблюдениям Коэна, прорывалась в очень резкой форме у тех, кому пришлось услышать о том, что их жены и дети были убиты. Де Винд в этой же связи также говорит о «сильнейшей травме из всех, которые известны нам в психологии фобий» [24]. Ответом на нее, отмечает Коэн, не могло быть ничто иное, кроме острой реакции ужаса, которой не избежал и он, когда прибыл в Освенцим.
При желании психиатрически классифицировать фазу шока поступления ее, пожалуй, можно было бы отнести к реакциям аномальных переживаний. При этом только нельзя забывать, что в такой аномальной ситуации, которую представляет собой концлагерь, подобная «аномальная» реакция переживания есть нечто нормальное. «Есть вещи, перед которыми человек теряет разум — или же ему терять нечего» (Геббель).
Представьте себе: поезд, в котором 1500 человек, много дней и ночей в пути. В каждом из вагонов лежат на своем багаже (последнем остатке их имущества) 80 человек. Только верхняя часть окон свободна от наваленных грудой рюкзаков, сумок и т. п. и открывает за окнами предрассветные сумерки. Поезд, похоже, стоит на свободных путях; никто не знает, находится ли он еще в Силезии или уже в Польше. Пронзительный свисток локомотива звучит жутко, как бы предвосхищая крик о помощи этой массы людей. От их имени кричит машина, на которой они прибыли в большую беду. Поезд тем временем начинает двигаться, явно въезжая на большую станцию. Внезапно в толпе людей, замерших в вагонах в тревожном ожидании, раздается крик: «Смотрите, табличка „Освенцим“!» Наверняка каждый в этот момент почувствовал, как бьется его сердце. Поезд медленно продолжает катиться, словно нехотя, как будто хочет постепенно и осторожно поставить злополучный человеческий груз, который он везет, перед фактом: Освенцим!
Теперь видно уже больше: в поднимающихся утренних сумерках направо и налево от железнодорожных путей на километры тянутся лагеря огромных размеров. Бесконечные, в несколько рядов ограждения из колючей проволоки, сторожевые вышки, прожекторы и длинные колонны оборванных, завернутых в лохмотья человеческих фигур, серых на фоне серого рассвета, медленно и устало бредущих по прямым и пустынным улицам лагеря — никто не знает куда. Тут и там слышатся отдельные повелительные свистки надсмотрщиков — никто не знает для чего. Наконец мы въехали на станцию. Ничто не шевелится. И вот — слова команды, произнесенные тем своеобразным грубым пронзительным криком, который отныне нам придется постоянно слышать во всех лагерях. Он звучит как последний вопль человека, которого убивают, и вместе с тем иначе: сипло, хрипло, как из горла человека, который все время так кричит, которого все время убивают…
Двери вагона рывком распахиваются, и в него врывается небольшая свора заключенных в обычной полосатой одежде, наголо остриженных, однако выглядевших явно сытыми. Они говорят на всех возможных европейских языках, но с неизменной напускной жизнерадостностью, которая в этот момент и в этой ситуации выглядит гротескно. Они выглядят неплохо, эти люди, они явно в хорошем расположении духа и даже смеются. Психиатрии известна картина болезни так называемой иллюзии помилования: приговоренный к смерти начинает в последний момент, непосредственно перед казнью, верить в то, что его помилуют. Так и мы цеплялись за надежду и тоже верили до последнего момента, что все не будет, просто не может быть так ужасно. Посмотрите на толстые щеки и румяные лица этих заключенных! Тогда мы еще не знали ничего о том, что существует «элита» — группа заключенных, предназначенных для того, чтобы встречать составы с тысячами людей, ежедневно прибывающие на вокзал Освенцим, то есть забирать их багаж вместе с хранящимися или спрятанными в нем ценностями: ставшими драгоценными предметами обихода и тайно провезенными драгоценностями. Все мы из нашего транспорта в большей или меньшей степени находились во власти упомянутой иллюзии помилования, говорившей нам, что все еще может хорошо кончиться. Ведь мы не могли еще понять смысл того, что сейчас происходит; этому смыслу суждено было стать для нас ясным только к вечеру. Нам приказали оставить все вещи в вагоне, выйти и разделиться на две колонны — мужчин и женщин, — чтобы затем пройти мимо старшего офицера СС. И вот я вижу, как моя колонна человек за человеком идет мимо офицера СС. Вот он передо мной: высокий, стройный, молодцеватый, в безупречной и сверкающей до блеска униформе — элегантный, выхоленный человек, бесконечно далекий от нас — жалких созданий, коими мы выглядим — одичавшие и после бессонной ночи. Он стоит в непринужденной позе, правый локоть опирается на левую руку, правая рука приподнята, и указательный палец делает едва заметные указующие движения — то налево, то направо, но гораздо чаще налево. Никто из нас не мог ни в малейшей степени представить себе то значение, которое имели эти легкие движения человеческого указательного пальца — то налево, то направо, но гораздо чаще налево. Теперь моя очередь. Эсэсовец оценивающе смотрит на меня, похоже, что удивляется или сомневается, и кладет мне обе руки на плечи. Я стараюсь выглядеть молодцевато, стою ровно и прямо. Он медленно поворачивает мои плечи, разворачивая меня вправо, — и я попадаю направо. Вечером мы узнали значение этой игры указательным пальцем — это была первая селекция! Первое решение: быть или не быть. Для огромного большинства из нашего транспорта, около 90 процентов, это был смертный приговор [б].
Действительно, «число заключенных, принятых в лагерь (то есть не умерщвленных сразу после прибытия) из составов с евреями, составляло в среднем около 10 процентов от числа людей, привезенных в Освенцим» (Центральная комиссия по расследованию преступлений Германии в Польше. Варшава, 1946 [5]).
* * *
Нам, меньшинству из тогдашнего транспорта, это стало известно вечером того же дня. Я спрашиваю товарищей, которые находятся в лагере дольше, куда мог попасть мой коллега и друг П. «Его отправили на другую сторону?» — «Да», — отвечаю я. «Тогда ты увидишь его там», — говорят мне. «Где?» Рука показывает на расположенную в нескольких стах метрах трубу, из которой в далекое серое польское небо взвиваются жуткие остроконечные языки пламени многометровой высоты, чтобы раствориться в темном облаке дыма. Что это там? «Там, в небе, твой друг», — грубо отвечают мне. Это говорится как предупреждение. Никто еще не может как следует поверить, что человек действительно лишается буквально всего. Тогда я пытаюсь довериться одному из старых заключенных. Я подбираюсь к нему, показываю на сверток бумаги в нагрудном кармане моего пальто и говорю: «Эй, слушай! Здесь у меня с собой рукопись научной книги — я знаю, что ты хочешь сказать, я знаю: спасти жизнь, уцелеть, голым, ни с чем — это все, это самое крайнее, о чем можно молить судьбу. Но я не могу ничего поделать, я хочу большего. Я хочу сберечь эту рукопись, как-нибудь сохранить ее. Она содержит труд моей жизни, ты понимаешь?» Он начинает понимать. У него возникает ухмылка во все лицо, сначала скорее сочувственная, затем более веселая, ироническая, насмешливая, и наконец с этой гримасой он рычит на меня, отвечая на мой вопрос одним словом, которое с той поры приходилось слышать постоянно как ключевое слово лексикона лагерных заключенных. Он рычит: «Дерьмо!!» Теперь я знаю, как обстоят дела. Я делаю то, что является кульминацией всей этой первой фразы психологических реакций: я подвожу черту под всей моей прежней жизнью! [6]
Безвыходность ситуации, ежедневно, ежечасно и ежеминутно подстерегающая угроза смерти, близость смерти других — большинства — все это делало само собой разумеющимся, что почти каждому приходила, хоть и на короткое время, мысль о самоубийстве. Ведь более чем понятно, что в этой ситуации человек принимает в расчет вариант «броситься на проволоку». Этим повседневным лагерным выражением обозначался повседневный лагерный метод самоубийства: прикосновение к колючей проволоке, находящейся под током высокого напряжения. Конечно, негативное решение — не бросаться на проволоку — в Освенциме давалось без особого труда; в конце концов, попытка самоубийства была там довольно-таки бессмысленной. Среднестатистический обитатель лагеря в своих ожиданиях не мог с точки зрения вероятности «ожидания жизни» в цифровом исчислении рассчитывать на то, что он попадет в тот ничтожный процент тех, кто пройдет живым через все еще предстоящие «селекции» в различных их вариантах. В Освенциме заключенный, находящийся еще на стадии шока, вообще не боится смерти. В первые дни его пребывания газовая камера уже не вызывает ужаса: в его глазах она представляет собой всего лишь то, что избавляет от самоубийства. Вскоре, однако, паническое настроение уступает место безразличию, и здесь мы уже переходим ко второй фазе — изменениям характера.
 
Фаза адаптации

Тут нам пришлось по-настоящему понять, насколько верно высказывание Достоевского, в котором он прямо определил человека как существо, которое ко всему привыкает. Коэн по этому поводу говорит: «Как физическая, так и духовная приспособляемость человека очень велика, по крайней мере, намного больше, чем я считал возможным. Кто был бы в состоянии представить себе человека, узнающего, что все близкие ему люди погибли в газовой камере, или ставшего свидетелем всех зверств концлагеря, или даже испытавшего их на себе и реагирующего на это „лишь“ описанным выше образом? Не ждет ли каждый, что люди в такой ситуации будут либо реагировать острым психозом, либо склоняться к самоубийству?» [5]. И. Беттельхейм «все время поражался тому, что человек в состоянии вынести столько, не покончив с собой и не сойдя с ума» [3]. Ведь по сравнению с большим количеством заключенных число самоубийств было очень мало [5]. Ледерер сообщает статистические данные, относящиеся к лагерю Терезиенштадт, из которых следует, что из 32647 смертей за период времени между 24.02.1941 и 31.08.1944 число самоубийств составило 259. «Если учесть нечеловеческие условия жизни, самоубийства были поразительно редкими» [9].
Эта апатия является как бы защитным механизмом психики. То, что раньше или позже могло возбуждать человека или отравлять ему жизнь, приводить его в возмущение или в отчаяние, то вокруг него, чему он был свидетелем или даже участником, теперь отскакивало, как от какой-то брони, которой он себя окружил. Здесь перед нами феномен внутреннего приспособления к специфической среде: все происходящее в ней достигает сознания лишь в приглушенном виде. Снижается уровень аффективной жизни. Все ограничиваются удовлетворением сиюминутных, наиболее насущных потребностей. Кажется, что все помыслы сосредоточиваются на одном: пережить сегодняшний день. Когда вечерами заключенных, усталых, измученных и спотыкающихся, замерзших и голодных, пригоняли с «рабочего задания» в заснеженных полях обратно в лагерь, каждый раз у них вырывался тяжелый возглас: «Ну вот, еще один день выдержали».
В общем, про обитателя концлагеря можно сказать, что он спасается, впадая в своего рода культурную спячку. И напротив, тем более неумолимо берет верх все то, что служит самосохранению. «У меня была лишь одна мысль: как мне выжить» [5], - говорит Коэн. Психоаналитики, находившиеся в числе заключенных, обычно говорили в этой связи о регрессии — возврате к более примитивным формам поведения. «Интерес не выходил за рамки одного вопроса: как бы мне получить побольше еды и попасть на относительно терпимую работу? Этот стиль жизни и эту жизненную позицию нельзя понять иначе, как регрессию, — замечает названный автор. — В концлагере человека низводили до животного начала. Здесь перед нами регрессия к примитивнейшей фазе влечения к самосохранению» [5].
Примитивность внутренней жизни обитателей концлагеря находит характерное выражение в типичных мечтах заключенных. В основном они мечтают о хлебе, тортах, сигаретах и о теплой ванне. Разговоры были то и дело о еде: когда выведенные на работу заключенные оказывались стоящими рядом и поблизости не было охранника, они обменивались кулинарными рецептами и расписывали друг другу, какими любимыми блюдами они будут угощать друг друга, когда в один прекрасный день после освобождения один пригласит другого к себе в гости. Лучшие из них желали, чтобы поскорее наступил тот день, когда им не придется больше голодать, не из желания поесть получше, а чтобы кончилось наконец это ненормальное для человека состояние, когда он не может думать ни о чем, кроме еды. Если вся жизнь в лагере приводила (с некоторыми исключениями) к общей примитивизации, а недоедание — к тому, что именно пищевая потребность становилась основным содержанием, вокруг которого вращались все мысли и желания, то, вероятно, то же недоедание являлось и основной причиной бросающегося в глаза отсутствия интереса к разговорам на какие-либо сексуальные темы. Каутски [13] обращает внимание на то, что уже в предвоенные годы, когда питание было достаточным, можно было заметить притупление сексуальных влечений. Согласно Тигезену и Килеру, для основной массы интернированных проблемы сексуальности не существовало вообще. «Разговоры на сексуальные темы и непристойные анекдоты среди типичных заключенных были редким исключением, в противоположность тому, что характерно, например, для солдат» [9].
Помимо упомянутого безразличия, во второй фазе появлялось также выраженное возбуждение. В итоге можно охарактеризовать психику заключенных в лагере с помощью двух признаков: апатии и агрессии.
Понятно, что большинство заключенных страдали от своеобразного чувства неполноценности. Каждый из нас когда-то был «кем-то» или по крайней мере верил, что был. Но здесь, сейчас с ним обращались буквально так, как если бы он был никто. (Естественно, что ситуация жизни в лагере не могла поколебать у людей чувство собственного достоинства, коренящееся в более существенных, высших сферах, в духовном; однако многие ли люди и соответственно многие ли заключенные обладали таким устойчивым чувством собственного достоинства?) Естественно, что рядовой заключенный, который особенно не раздумывает над этим, которому это не приходит в голову, ощущает себя полностью деклассированным. Это переживание, однако, становится актуальным лишь по контрасту с впечатлением от своеобразной социологической структуры лагерной жизни. Я здесь имею в виду то меньшинство заключенных, которые являются в лагере, так сказать, важными персонами, — старост и поваров, кладовщиков и «лагерных полицейских». Все они успешно компенсировали примитивное чувство неполноценности; они никоим образом не чувствовали себя деклассированными, подобно большинству обычных заключенных, напротив: наконец-то они добились успеха. Временами у них появлялась буквально мания величия в миниатюре. Реакция обозленного и завидующего большинства на поведение этого меньшинства выражалась различным образом, иногда в злых анекдотах. Вот один из них. Двое заключенных беседуют между собой о третьем, принадлежащем к группе «достигших успеха», и один из них замечает: «Я ведь знал его, когда он был еще всего лишь президентом крупнейшего банка в…, теперь же он уже метит на место старосты!»
Понимание душевных реакций на жизнь в лагере как регрессии к более примитивной структуре влечений было не единственным. Утиц интерпретировал типичные изменения характера, которые он, по его утверждениям, наблюдал у обитателей лагерей, как сдвиг от циклотимического к шизотимическому типу. Он обратил внимание на то, что у большинства заключенных наличествует не только апатия, но и возбужденность. Оба эти аффективных состояния, в общем, соответствовали психэстетической пропорции шизотимического темперамента, по Э. Кречмеру. Не говоря уже о том, что подобное изменение характера, или смена доминанты, психологически вообще сомнительно, эту — кажущуюся — шизоидизацию можно, как нам кажется, без труда объяснить гораздо проще. Громадные массы заключенных страдали, с одной стороны, от недоедания, с другой — от недосыпания из-за кишащих в тесно набитых бараках насекомых. Если недоедание делало людей апатичными, хронический дефицит сна приводил их в возбуждение. К этим двум причинам добавлялись еще отсутствие двух даров цивилизации, которые в нормальной жизни позволяют как раз прогнать соответственно апатию и возбуждение: кофеина и никотина.
Следует к тому же принять во внимание, что, по подсчетам Гзелла, число калорий, приходящееся в день на одного заключенного, составляло зимой 1944/45 года в концлагере Равенсбрюк от 800 до 900, в концлагере Берген-Белсен — от 600 до 700 и в концлагере Маутхаузен — 500 [5]. Абсолютно неудовлетворительное по калорийности питание, тем более принимая во внимание тяжелую физическую работу и беззащитность перед холодом, от которого весьма ненадежная одежда не спасала.
Утиц попытался интерпретировать внутреннюю ситуацию заключенных еще и в другом отношении, говоря о жизни в лагере как о форме временного существования. Такая характеристика требует, на наш взгляд, существенного дополнения. В данном случае речь идет не просто о временном состоянии, а о бессрочном временном состоянии. Перед тем как попасть в лагерь, будущие заключенные неоднократно испытывали состояние, которое можно сравнить лишь с тем ощущением, которое испытывает человек по отношению к тому свету, с которого еще никто не возвращался: ведь из множества лагерей еще не вернулся никто, и никакие сведения оттуда не доходили до общественности.
Когда же человек уже попадал в лагерь, то наряду с концом неопределенности (в отношении того, как обстоит дело) появлялась неопределенность конца. Ведь никто из заключенных не мог знать, как долго ему придется там находиться. Насколько завидным казалось нам положение преступника, который точно знает, что ему предстоит отсидеть свои десять лет, который всегда может сосчитать, сколько дней еще осталось до срока его освобождения… счастливчик! Ведь мы все без исключения, находившиеся в лагере, не имели или не знали никакого «срока», и никому не было ведомо, когда придет конец.
Мои товарищи сходятся во мнении, что это было, быть может, одним из наиболее тягостных психологически обстоятельств жизни в лагере! И множество слухов, циркулировавших ежедневно и ежечасно среди сконцентрированной на небольшом пространстве массы людей, слухов о том, что вот-вот всему этому наступит конец, приводило каждый раз к еще более глубокому, а то и окончательному разочарованию. Неопределенность срока освобождения порождала у заключенных ощущение, что срок их заключения практически неограничен, если вообще можно говорить о его границах. Со временем у них возникает, таким образом, ощущение необычности мира по ту сторону колючей проволоки. Сквозь нее заключенный видит людей снаружи, так, как будто они принадлежат к другому миру или скорее как будто он сам уже не из этого мира, как будто он «выпал» из него. Мир незаключенных предстает перед его глазами примерно так, как его мог бы видеть покойник, вернувшийся с того света: нереальным, недоступным, недостижимым, призрачным.
Бессрочность существования в концлагере приводит к переживанию утраты будущего. Один из заключенных, маршировавших в составе длинной колонны к своему будущему лагерю, рассказал однажды, что у него в тот момент было чувство, как будто он идет за своим собственным гробом. До такой степени он ощущал, что его жизнь не имеет будущего, что в ней есть лишь прошлое, что она тоже прошла, как если бы он был покойником. Жизнь таких «живых трупов» превратилась в преимущественно ретроспективное существование. Их мысли кружились все время вокруг одних и тех же деталей из переживаний прошлого; житейские мелочи при этом преображались в волшебном свете.
Принимая во внимание преимущественно временной характер, присущий человеческому существованию, более чем понятно то, что жизни в лагере сопутствовала потеря уклада всего существования. Без фиксированной точки отсчета в будущем человек, собственно, просто не может существовать. Обычно все настоящее структурируется, исходя из нее, ориентируется на нее, как металлические опилки в магнитном поле на полюс магнита. И, наоборот, с утратой человеком «своего будущего» утрачивает всю свою структуру его внутренний временной план, переживание им времени. Возникает бездумное наличное существование — примерно такое, как то, что изобразил Томас Манн в «Волшебной горе», где речь идет о неизлечимом туберкулезном больном, срок «освобождения» которого также неизвестен. Или же возникает такое ощущение жизни — ощущение внутренней пустоты и бессмысленности существования, — которое владеет многими безработными, у которых также имеет место распад структуры переживания времени, как было обнаружено в цикле психологических исследований безработных горняков [17].
Латинское слово «finis» означает одновременно «конец» и «цель». В тот момент, когда человек не в состоянии предвидеть конец временного состояния в его жизни, он не в состоянии и ставить перед собой какие-либо цели, задачи. Жизнь неизбежно теряет в его глазах всякое содержание и смысл. Напротив, видение «конца» и нацеленность на какой-то момент в будущем образуют ту духовную опору, которая так нужна заключенным, поскольку только эта духовная опора в состоянии защитить человека от разрушительного действия сил социального окружения, изменяющих характер, удержать его от падения.
Тот, кто не может привязаться к какому-либо конечному пункту, к какому-либо моменту времени в будущем, к какой-либо остановке, подвержен опасности внутреннего падения. Душевный упадок при отсутствии духовной опоры, тотальная апатия были для обитателей лагеря и хорошо известным, и пугающим явлением, которое случалось часто так стремительно, что за несколько дней приводило к катастрофе. Люди просто лежали весь день на своем месте в бараке, отказывались идти на построение для распределения на работу, не заботились о получении пищи, не ходили умываться, и никакие предупреждения, никакие угрозы не могли вывести их из этой апатии; ничто их не страшило, никакие наказания — они сносили их тупо и равнодушно. Все было им безразлично. Это лежание — порой в собственной моче и экскрементах — было опасным для жизни не только в дисциплинарном, но и в непосредственном витальном отношении. Это отчетливо проявлялось в тех случаях, когда заключенного неожиданно охватывало ощущение «бесконечности» пребывания в лагере. Вот один из примеров.
В начале марта 1945 года мой товарищ по лагерю рассказал мне, что 2 февраля 1945 года он видел вещий сон: голос, представившийся пророческим, сказал ему, что он может спросить о чем угодно и получит ответ на все. Тогда товарищ спросил, когда война будет для него окончена. Голос ответил: 30 марта 1945 года. Тридцатое марта приближалось, однако не было никаких признаков того, что голос сказал правду. 29 марта мой товарищ свалился в бреду и лихорадке. 30 марта он потерял сознание. 31 марта он умер: его унес сыпной тиф. Для него война действительно «кончилась» 30 марта — в день, когда он потерял сознание.
Мы можем с основанием и со всей клинической строгостью предположить, что разочарование, которое вызвал у него реальный ход событий, привело к снижению жизненного тонуса, иммунитета, сопротивляемости организма, что чрезвычайно ускорило развитие дремавшей в нем инфекции.
С нашим пониманием этого случая согласуются более масштабные наблюдения, о которых сообщал один лагерный врач: заключенные в его лагере лелеяли надежду, что к рождеству 1944 года они будут уже дома. Пришло рождество, но сообщения газет были для заключенных отнюдь не воодушевляющими. Каковы были последствия? Неделя между рождеством и Новым годом была отмечена в лагере таким количеством смертей, которого в нем раньше никогда не бывало и которое не могло быть объяснено такими обстоятельствами, как изменение погоды, ухудшение условий труда или вспышка инфекционного заболевания.
В конечном счете, получалось, что телесно-душевный упадок зависел от духовной установки, но в этой духовной установке человек был свободен! Заключив человека в лагерь, можно было отнять у него все вплоть до очков и ремня, но у него оставалась эта свобода, и она оставалась у него буквально до последнего мгновения, до последнего вздоха. Это была свобода настроиться так или иначе, и это «так или иначе» существовало, и все время были те, которым удавалось подавить в себе возбужденность и превозмочь свою апатию. Это были люди, которые шли сквозь бараки и маршировали в строю, и у них находилось для товарища доброе слово и последний кусок хлеба. Они являлись свидетельством того, что никогда нельзя сказать, что сделает лагерь с человеком: превратится ли человек в типичного лагерника или все же даже в таком стесненном положении, в этой экстремальной пограничной ситуации останется человеком. Каждый раз он решает сам. Не может быть и речи о том, что в концлагере человек необходимым и принудительным образом подчиняется давлению окружающих условий, формирующих его характер. Благодаря тому, что я в другой связи назвал «упрямством духа», у него сохраняется и принципиальная возможность оградить себя от влияния этой среды. Если бы мне требовались еще какие-то подтверждения тому, что упрямство духа реально существует, — концлагерь является в этом отношении experimentum crucis.
З. Фрейд утверждает следующее: «Попробуйте одновременно заставить голодать некоторое количество самых разных людей. По мере нарастания настоятельной пищевой потребности все индивидуальные различия будут стираться и их место займут однообразные проявления одного неутоленного влечения» [7]. Оказалось, что это не так. Даже такой психоаналитически ориентированный автор, как Коэн, соглашается: «Действительно, были заключенные, не охваченные полностью эгоизмом, у которых еще оставалось место для альтруистических чувств и переживаний и которые сострадали своим сотоварищам. По-видимому, условия обитания в концлагере не смогли оказать на них такое же влияние, как на других заключенных» [5]. Аналогичным образом Г.Адлер в объемистой научной монографии о лагере Терезиенштадт подчеркивает, что «нельзя рассматривать изменение характера как перемену образа мыслей или падение устоявшейся морали. Обычно внезапно пропадала, как будто ее и не было, лишь внешняя воспитанность… Чтобы сохранить себя в этом душевном вакууме без большего ущерба, требовалось нечто исключительное» [I].
Конечно, они были немногочисленны — эти люди, которые выбрали для себя возможность сохранить свою человечность: все прекрасное так же трудно, как и редко, как сказано в последней фразе «Этики» Бенедикта Спинозы. Лишь немногие смогли сохранить свою человечность, однако они подавали другим пример, и этот пример вызывал характерную цепную реакцию. Они никогда не рассматривали лагерную жизнь как простой эпизод — для них она была скорее испытанием, которое стало кульминацией их жизни. Об этих людях, во всяком случае, нельзя говорить, что они испытали регрессию; наоборот, в моральном отношении они испытали прогрессию, претерпели эволюцию — в моральном и религиозном отношении. Ведь у очень многих заключенных именно в заключении и благодаря ему проявилась подсознательная, то есть вытесненная, обращенность к богу.
Мы подошли уже тем самым к обсуждению третьей фазы в психологии лагерной жизни — фазы освобождения.
 
Фаза освобождения

То, что касается реакции заключенного на освобождение, может быть коротко описано так: вначале все кажется ему похожим на чудесный сон, он не отваживается в это поверить. Ведь столько чудесных снов уже привели к разочарованию. Как часто он мечтал даже не об освобождении — он мечтал о том, как он возвращается в свой дом, обнимает жену, здоровается с друзьями, садится за стол и начинает рассказывать, рассказывать о том, что он пережил, как он ждал этого момента свидания и как часто он мечтал об этом моменте, пока он не стал наконец реальностью. Тут ему в самое ухо звучат три свистка, которыми по утрам командуют подъем, и выхватывают его из сна, который лишь разыграл перед ним свободу, который лишь посмеялся над ним. Однако в один прекрасный день то, к чему стремились и о чем мечтали, стало реальной действительностью. Освобожденный из лагеря пока еще подвержен своего рода ощущению деперсонализации. Он еще не может по-настоящему радоваться жизни — он должен сначала научиться этому, он этому разучился. Если в первый день свободы происходящее кажется ему чудесным сном, то в один прекрасный день прошлое начнет казаться ему лишь более чем кошмарным сном.
И освобожденный заключенный еще нуждается в психологической помощи. Само освобождение, внезапное снятие душевного гнета опасно в психологическом отношении. Эта опасность с характерологической точки зрения представляет собой не что иное, как психологический эквивалент кессонной болезни.

2. Психиатрия концентрационного лагеря

Как утверждает Коэн, неврозы в узком смысле слова в концлагерях не наблюдались; невротики там становились здоровыми. Краль описывает реакции и поведение интернированных в лагере для перемещенных лиц Терезиенштадт, который во многих отношениях отличался от типичного концлагеря. Краль подчеркивает как особо заслуживающее внимания то обстоятельство, что в условиях лагеря наступало улучшение тяжелых навязчивых неврозов [15]. Многие до войны лечились у психиатров в связи с тяжелыми и длительными психоневрозами (фобиями и неврозами навязчивых состояний), и эти неврозы в Терезиенштадте либо исчезли полностью, либо наступило улучшение до такой степени, что пациенты могли работать и не нуждались в какой-либо медицинской помощи. Хелвег-Ларсен со своими сотрудниками посвятил изменениям психики целую главу в своей книге, опирающейся на исследование 1282 датчан, интернированных в немецких концлагерях, и на 500 литературных источников по этой теме, опубликованных в разных странах. Соответствующий раздел книги основывается преимущественно на личных наблюдениях и переживаниях авторов. Депрессивные реакции, фобии, психозы, истерические симптомы и суицидальные попытки наблюдались лишь изредка [9]. Действительная картина концлагеря не имеет ни малейшего сходства с той, которая описывается в англосаксонских публикациях, относящихся к лагерям для военнопленных на Дальнем и Среднем Востоке.
Психические симптомы, сопутствующие хроническому недоеданию, заключались в «апатии, замедлении реакций и ослаблении концентрации внимания и памяти» [5]. Ван Вулфтен-Палте наблюдал в японских лагерях рост частоты и тяжести психических нарушений на последней стадии крайнего недоедания, вследствие чего возникали острые состояния дезориентации [23]. Этому противоречат свидетельства Гластра ван Лоона о том, что в Нидерландах недоедание протекало спокойно, без психических симптомов и даже смерть была спокойной, что согласуется с наблюдениями Коэна.
Тигезен и Килер описывают наиболее заметные изменения психики: ухудшение памяти — снижение либидо — апатия. Напротив, депрессивные реакции, фобии и истерические симптомы встречаются редко. Попытки самоубийства встречались лишь в порядке исключения. Лишь в редких случаях, согласно этим авторам, обоснованным представлялось предположение о недостатке витаминов как этиологической причине нарушений. Эти авторы считают более правдоподобным то, что описанные здесь психические синдромы, характерные для патологического голодания, расстройства духа, вызывают функциональные или даже морфологические изменения в мозге. В числе других Лами в некоторых случаях благодаря вскрытию получил возможность констатировать отек мозга, который intra vitam проявлялся в форме бреда, полной дезориентации и ригидности [16].
Что касается людей, возвратившихся из концлагерей, то у них, согласно Хофмейеру и Хертел-Вулфу [9], обнаруживались многообразные симптомы: беспокойство, чувство усталости, ухудшение концентрации, возбудимость, непоседливость, ослабление памяти и способности к концентрации, раздражительность, вегетативные симптомы, депрессии и головные боли. 78 процентов обнаруживали невротические симптомы; 47 процентов жаловались на ночные кошмары в образе концлагеря. В целом ряде случаев проходило шесть и более месяцев, пока не проявлялись эти многочисленные симптомы, которые затем нередко демонстрировали замедленное протекание, в некоторых случаях без тенденции к выздоровлению. Так, многие еще через четыре года после возвращения домой страдали от последствий пребывания в концлагере, а у 44 процентов это приняло хронические формы. Процент людей с тяжелыми невротическими симптомами прямо зависел от тяжести условий жизни в конкретном концлагере; так, тяжелые неврозы после возвращения демонстрировали 52 процента превратившихся в «мусульман» и 75 процентов тех, кто перенес сыпной тиф. Хофмейер и Хертел-Вулф объясняют эти неврозы как физическими, так и психическими травмами. Весьма вероятно, что в ряду этиологических факторов «невроза возвращения из концлагеря» доминирующим является чисто соматический стресс, в частности если учесть выраженную корреляцию между потерей веса и степенью тяжести заболевания. Отсутствие неврологических дефектов никоим образом не исключает возможности соматического происхождения «невроза возвращения из концлагеря», равно как латентный период, предшествовавший появлению симптомов.
Согласно Гзеллу [11], в случаях средней тяжести требуется от четырех до восьми недель, чтобы сколько-нибудь оправиться от голодания, в то время как опухоли лодыжек сохраняются месяцами. Розенчер говорит о «симпатической гиперактивности» [21], длящейся как минимум шесть месяцев, а Бок утверждает, что лишь спустя очень много времени можно говорить о полном восстановлении, а до тех пор пациенты легко утомляемы, в том числе и в умственном плане, медленнее обучаются и имеют тенденцию к возвращению опухолей на лодыжках от стояния или хождения, а также к диареям; менструации у женщин восстанавливаются лишь месяцы спустя [4].
В выполненном в Дании по заказу государства тщательном исследовании под психиатрическим углом зрения бывших борцов Сопротивления, находившихся в заключении, этот синдром был назван синдромом концлагеря [10], а во Франции говорят об астеническом синдроме депортированных. Вегетативная лабильность была также в центре внимания проведенного в июне 1954 года в Копенгагене конгресса по социальной медицине, посвященного проблемам патологии бывших депортированных и интернированных. При этом Херман весьма тщательными рассуждениями показал, что эта симптоматика имеет иную природу, чем рентные неврозы. Быть может, немаловажно то, отмечает Баней [2], что Михелу [19], представителю немецких узников концлагерей, удалось, как он утверждает, дифференцировать в различных аспектах две большие группы депортированных: военнопленных и политических заключенных в немецких концлагерях. У последних к нечеловеческим условиям жизни и голоданию добавлялись постоянное чувство унижения, тяготы жестокого обращения и физические истязания и, наконец, грозящая расправа. Нельзя не признать, что большинство военнопленных было лишено этого дополнительного стресса и что узники концлагерей были, таким образом, сильнее психологически травмированы, чем голодающие военнопленные. Что же касается заключенных-евреев, то к их тяготам, как отмечает Коэн, добавлялось знание о том, что их супруг или супруга, дети, родители и т. д. были убиты.
Колле лично контролировал 216 заключений Мюнхенской клиники по подобным случаям и многие из них исследовал самостоятельно. У 79 исследованных подтвердилось наличие органических поражений мозга, в 29 случаях обнаружились остаточные явления после контузии (в результате истязаний или несчастных случаев во время заключения). Неожиданным было относительно высокое число объективно доказанных случаев поражений мозга вследствие перенесенного сыпного тифа (10 человек). Диагноз «поражение мозга после тифозного энцефалита» основывался каждый раз на таких характерных симптомах, как синдром Паркинсона, нарколептические приступы и т. д.; часто о базальных поражениях мозга свидетельствовали также электроэнцефалографические данные. Следует принять во внимание возможность того, что столь неблагоприятные последствия имели место прежде всего на фоне недоедания и дистрофии. В шести случаях Колле клиническими и пневмоэнцефалографическими методами выявил тяжелую атрофию мозга. Можно, однако, предположить, что еще большее число процессов атрофии мозга не было выявлено, так как многие обследуемые часто отказывались от таких процедур, как спинномозговая пункция или даже пневмоэнцефалография.
Чрезмерные душевные и телесные нагрузки в ситуации преследований были особенно опасны для здоровья более старших и пожилых людей.
Из 18 молодых евреев, обследованных Колле, многие в психическом, а некоторые и в физическом отношении остались на той же ступени развития, на которой находились в момент ареста. Малорослость, отсутствие или недоразвитость вторичных половых признаков и нарушения других функций, связанных с эндокринной регуляцией, сочетались с духовной и психической недоразвитостью. Вновь подаренная им свобода не смогла выправить эти обусловленные влиянием среды дефекты развития. В 12 случаях из 18 — потеря обоих родителей.
Как явствует из сообщения Колле, примерно третья часть всех обследованных характеризуется синдромом «хроническая депрессия». На долю этих евреев выпало столько ужасного, что Колле не усматривает здесь какой-либо несоразмерности между причиной и интенсивностью реакции. В группе людей, преследовавшихся по политическим мотивам, Колле лишь в одном случае наблюдал подобное хроническое реактивное депрессивное состояние. Нельзя одним махом приравнять судьбу людей, преследовавшихся из-за их политических, мировоззренческих, религиозных убеждений, к судьбе евреев.
В 23 случаях Колле наблюдал невротические нарушения в такой степени, что это существенно сказывалось на работоспособности. Все были евреи, большинство из которых оказались единственными выжившими членами некогда больших семей. «Многие и сегодня не могут забыть переживания, связанные с арестом и смертью их близких; эти переживания преследуют их днем и ночью, даже в сновидениях» [14].
Высказывания Колле находят полное подтверждение в аналогичном опыте неврологического отделения Венской поликлиники, вот уже много лет имеющего дело с подобными экспертизами.
Колле заключает свои соображения следующими словами: «Язык психиатрии слишком беден, чтобы выразить в понятиях все то, что наблюдает эксперт при обследовании этих людей. Особенно опасным мне кажется с помощью расплывчатого понятия „невроз“ давать официальным инстанциям видимость научного диагноза» [14]. Свести перешедшие в хроническую форму депрессии и другие психореактивные нарушения под общим сборным понятием «невроз» Колле помешал очевидный факт полного краха жизни этих людей. Не только арест и вызванные им телесные и душевные невзгоды оказали на них травмирующее воздействие. Эту жестокую участь пришлось вынести и многим военнопленным. Однако «у тех, кто был лишь пассивной жертвой оголтелого расизма» и «обычно пережил утрату всей семьи, на депрессию мало влиял даже факт освобождения» (Хук).

3. Психотерапия в концлагере

Возможности психотерапии были, естественно, в лагере крайне ограничены. Гораздо больше, чем можно было добиться разговорами, помогал в этом отношении пример. Никто не ждет от нас рассказов о той «малой» и малейшей психотерапии, которая осуществлялась в форме импровизаций — на плацу, на марше, в котловане или в бараке. Последнее, но немаловажное — нам приходилось заботиться о предотвращении самоубийств. Мы организовали службу информации, и о любом проявлении мыслей о самоубийстве или даже намерений нам незамедлительно сообщали. Что было делать? Любая попытка вновь поднять дух людей в концлагере предполагала, что нам удастся направить их на какую-то цель в будущем. Тот же, кто уже не мог больше верить в будущее, в свое будущее, был потерян. Вместе с будущим он утрачивал и духовный стержень, внутренне ломался и деградировал как телесно, так и душевно. Чаще всего это случалось довольно внезапно, в виде своебразного кризиса, проявления которого были хорошо известны сколько-нибудь опытным заключенным. Знаменем, под которым предпринимались все попытки психотерапевтической помощи заключенным, была апелляция к воле к жизни, к продолжению жизни, к выживанию в лагере. Однако мужество жить или соответственно усталость от жизни оказывались всякий раз зависящими единственно лишь от того, имел ли человек веру в смысл жизни, его жизни. Девизом всей психотерапевтической работы в концлагере могли бы служить слова Ницше: «У кого есть Зачем жить, может вынести почти любое Как». «Зачем» — это содержание жизни, а «Как» — это были те условия жизни, которые делали жизнь в лагере столь тяжелой, что ее можно было выдержать, лишь принимая во внимание ее «Зачем». Нужно было довести до сознания заключенных, поскольку то и дело представлялась для этого возможность, это «Зачем» их жизни, их жизненную цель. Тем самым удавалось внутренне поднять их вровень с ужасающим «Как» их нынешнего существования, с кошмарами лагерной жизни и помочь им выстоять перед ними.
В любой психотерапии, к которой приходилось обращаться в лагере, играло роль то, что я назвал «стремлением к смыслу». Но в той чрезвычайной пограничной ситуации, в которой находился человек в лагере, тот смысл, стремлению к осуществлению которого он должен был посвятить себя, должен был быть настолько безусловным, чтобы он охватывал не только жизнь, но и страдание и смерть. Ведь жизнь, смысл которой держится или рушится в зависимости от того, помогает он спастись или нет, жизнь, смысл которой зависит от милости случая, не стоила бы, пожалуй, того, чтобы вообще быть прожитой. Итак, мы говорили о безусловном смысле жизни. При этом следует, конечно, различать безусловность, с одной стороны, и общепринятость — с другой, по аналогии с тем, что говорил К. Ясперс об истине [12]. Безусловный смысл, на который мы указывали в лагере сомневающимся и отчаявшимся в нем людям, отнюдь не был общим и расплывчатым, скорее как раз наоборот, это был конкретный, наиконкретнейший смысл их личного существования. Это можно пояснить следующим примером: как-то раз в лагере передо мной сидели два человека, оба решившие покончить с собой. Оба твердили стереотипную формулу, которую то и дело слышишь в лагере: «Мне больше нечего ждать от жизни». Нужно было попытаться произвести в них своего рода коперниканский переворот, чтобы они уже не спрашивали, ждать ли и что им ждать от жизни, а получили представление о том, что, наоборот, жизнь ожидает их, что каждого из них, да и вообще каждого, что-то или кто-то ждет — дело или человек. Действительно, очень скоро обнаружилось, что — вне зависимости от того, чего оба узника ожидали от жизни, — их в жизни ожидали вполне конкретные задачи. Выяснилось, что один из них издает серию книг по географии, но эта серия еще не завершена, а у второго за границей есть дочь, которая безумно любит его. Таким образом, одного ждало дело, другого — человек. Оба в равной мере получили тем самым подтверждение своей уникальности и незаменимости, которая может придать жизни безусловный смысл, невзирая на страдания. Первый был незаменим в своей научной деятельности, так же как второй — в любви своей дочери.
Американский военный психиатр Нардини [20], сообщивший о своих наблюдениях над американскими солдатами в японском плену, не упустил случая констатировать при этом, насколько шанс выжить в заключении зависел от отношения человека к жизни, от его духовной установки в конкретной ситуации. Если, в сущности, была лишь одна психотерапия, помогавшая людям выдержать заключение, то эта психотерапия была в определенном смысле предначертана. Она неизбежно сводилась к стремлению доказать человеку, от которого требовалось мобилизовать свою волю к выживанию, что это выживание — его долг, что в нем есть смысл. Однако задача врачевания души, которая в лагере выступала как задача врачебного спасения души, осложнялась в придачу ко всему тем, что люди, с которыми приходилось иметь дело, в среднем, как правило, не могли рассчитывать на выживание. Что можно сказать им? Но и здесь обнаруживалось, что в сознании каждого незримо присутствует кто-то, кого, может быть, уже давно нет в живых, но он все же каким-то образом присутствует здесь и сейчас как интимнейший собеседник, Ты. Для многих это был первый, последний и вечный собеседник — Бог. Кто бы, однако, ни занимал это место высшей и последней инстанции, важен был лишь задаваемый себе вопрос: «Что он ждет от меня?» — что означало: «Какое отношение?» В конечном счете, было важно именно отношение к страданию и смерти, с которым человек был готов страдать и умереть. Как известно, savoir mourir — comprendre mourir — это квинтэссенция любого философствования.
Человеку важно умереть своей смертью — «своей» в том смысле, который придавал этому высказыванию Рильке. Своей — значит, осмысленной, хотя и по-разному: ведь смысл смерти, точно так же, как и смысл жизни, у каждого свой, глубоко личный. Тем самым «наша» смерть задана нам, и мы несем ответственность по отношению к этой задаче так же, как и по отношению к задаче жизни. Ответственность — перед кем, перед какой инстанцией? Но кто мог бы ответить на этот вопрос другому?
Разве не решает, в конечном счете, каждый для себя этот последний вопрос? Какое имеет значение, если, например, один из соседей по бараку ощущал эту ответственность перед своей совестью, другой — перед своим богом и третий — перед человеком, который был далеко. Во всяком случае, каждый из них знал, что где-то есть кто-то, кого нельзя увидеть, но кто видит его, кто требует от него, чтобы он «был достоин своих мучений», как сказал однажды Достоевский, и кто ожидает, что он «умрет своей смертью». В лагере потерял силу афоризм: «Primum vivere, deinde philosophari», что означает примерно: сначала останься живым, а потом посмотрим, потом мы продолжим разговор. В лагере имело силу скорее утверждение прямо противоположное: «Primum philosophari — deinde mori» — ответь сам себе на вопрос о конечном смысле, и тогда можешь с высоко поднятой головой принять мученическую смерть.
«Обычно человек живет в царстве жизни; в концлагере же люди жили в царстве смерти. В царстве жизни можно уйти из жизни, совершив самоубийство; в концлагере можно было уйти только в духовную жизнь. Только те могли уйти из царства смерти, кто мог вести духовную жизнь, — пишет Коэн, — Если кто-то переставал! ценить духовное, спасения не было, и ему приходил конец. Сильное влечение к жизни при отсутствии духовной жизни приводило лишь к самоубийству». «Многие авторы, — продолжает Коэн, — согласны в том, что огромное значение имеет, живет ли заключенный духовной жизнью в какой-либо форме»[5]. Коэн называет Каутски, де Винда, Кааса, Врийхофа и Блюма. Если заключенный обнаруживал, что он не может больше выносить реальность лагерной жизни, он находил в своей духовной жизни возможность выхода, которую трудно переоценить, — возможность ухода в духовную сферу, которую СС не в состоянии разрушить… Духовная жизнь заключенного укрепляла его, помогала ему адаптироваться и тем самым в существенной степени повышала его шансы выжить.
Чувствительные люди, с детства привыкшие к активному духовному существованию, переживали тяжелую внешнюю ситуацию лагерной жизни хоть и болезненно, но, несмотря на их относительно мягкий душевный нрав, она не оказывала такого разрушительного действия на их духовное бытие. Ведь для них как раз был открыт путь ухода из ужасающей действительности в царство духовной свободы и внутреннего богатства. Только так можно понять тот парадокс, что иногда люди хрупкой телесной организации лучше переносили лагерную жизнь, чем физически сильные натуры. Я сам все время старался прибегать к средствам, позволявшим мне дистанцироваться от всего страдания, которое нас окружало. Я пытался объективировать его. Я вспоминаю, как однажды утром я шагал из лагеря на работу и чувствовал, что уже больше не в состоянии выносить голод, холод и боль в моих вздувшихся от голода и по этой причине засунутых в открытые ботинки, подмороженных и нарывающих ногах. Моя ситуация представлялась мне безотрадной и безнадежной. Тогда я представил себе, что я стою на кафедре в большом, красивом, теплом и светлом конференц-зале, собираюсь выступить перед заинтересованными слушателями с докладом под названием «Психотерапия в концентрационном лагере» и рассказываю как раз о том, что я в данный момент переживаю. С помощью этого приема мне удалось как-то подняться над ситуацией, над настоящим и над страданиями и увидеть их так, как будто они уже в прошлом, а я сам, со всеми моими страданиями, представляю собой объект научно-психологического исследования, которое я же и предпринимаю.
Если угодно, концлагерь был не чем иным, как микрокосмическим отражением мира людей вообще. Жизнь в концлагере раскрыла самые бездонные глубины человеческой души. Должно ли нас удивлять, что в этих глубинах вновь обнаружилось все человеческое? Человеческое, как оно есть, — как сплав добра и зла! Трещина, которая проходит через всю человеческую природу, разделяя добро и зло, достигает и этих, самых глубоких, глубин и отчетливо видна как раз на фоне той бездны, которую представляет собой концлагерь.
Таким образом, жизнь в концентрационном лагере оказывается микрокосмом — «моделью», выражаясь словами Адлера, который описывает лагерную психологию в Терезиенштадте «вне резкого черно-белого противопоставления безвинных жертв и виновных преследователей», поскольку «едва ли найдется место, в котором ход истории был бы так спрессован. Лагерь в его становлении, проявлении и исчезновении содержит в себе, как в образце, в концентрированном виде всю сумму зла и страданий, которые во всех других местах существуют более распыленно и менее зримо, однако действуют столь же нешуточно. Ведь особенность лагеря состоит в том, что все ложное, опасное, глупое и низкое, что произрастает в человеке и человеческих институтах, смело выступает здесь в своей зловещей и неумолимой обнаженности. Здесь мы видим перед собой дьявольскую карикатуру на в принципе возможную, может быть, даже реально существующую систему управления, недостойное человека существование в псевдоколлективном омассовлении, в кабале или в рабстве».
Прошедшие годы, пожалуй, отрезвили нас. Вместе с тем они показали нам и то, что с человеческим в человеке нельзя не считаться, они научили нас тому, что все зависит от человека. В памяти о концлагере сохранился человек. Я хочу здесь упомянуть лишь одного из начальников того лагеря, в который я попал под конец и из которого был освобожден. Он был эсэсовцем. Когда лагерь был освобожден, стало известным то, о чем раньше знал лишь лагерный врач, сам из заключенных: этот человек из лагерного начальства выкладывал из своего кармана немалые деньги, чтобы доставать из аптеки в ближайшем населенном пункте медикаменты для заключенных! Староста же того же лагеря, сам тоже заключенный, был строже, чем все охранники-эсэсовцы, вместе взятые; он бил заключенных когда, где и как только мог, в то время как, например, начальник, про которого я говорил, насколько мне известно, ни разу не поднял руку на кого-нибудь из «своих» заключенных.
В этом проявлялся человек. Человек сохранился. В огне страданий, в котором он плавился, обнажилась его суть.
Если мы спросим себя о самом главном опыте, который дали нам концентрационные лагеря, эта жизнь в бездне, то из всего пережитого нами можно выделить такую квинтэссенцию: мы узнали человека, как может быть не знало его ни одно из предшествующих поколений. Что же такое человек? Это существо, постоянно принимающее решения, что оно такое. Это существо, которое изобрело газовые камеры, но это и существо, которое шло в эти газовые камеры с гордо поднятой головой и с молитвой на устах.

Литература
1. H.G. Adier. Theresienstadt 1941 — 1945. Tubingen, 1955. - Die verheimlichte Wahrheit. Tubingen, 1958.
2. H. W. Bansi. Spatschaden nach Dystrophie (in der Sicht der intermedizinischen Gutachters). - In: Materia med. Nordmark 8, 1956, S. 319.
3. В. Bettelheim. Individual and Mass Behavior in Extreme Situations. - In: Abnorm. Psychol. Albany 38, 1943, p. 432.
4. J. Bok. De cliniek der hongerzietke (Diss.). Leiden 1949.
5. E.A. Cohen. Human Behavior in the Concentration Camp. London, 1954.
6. V. E. Frankl. Ein Psychologe eriebt das Konzentrationslager. Wien, 1946,
7. From Death-Camp to Existentialism. A Psychiatrist's Path to a New Therapy. Boston, 1959.; Psychohygienische Erfahrungen im Konzentrationslager. - In: Hand-buch der Neurosenlehre und Psychotherapie, hrsg. von V. E. Frankl, V. E. v. Gebsattel und J.H. Schultz. Bd. IV. Munchen/Berlin, 1959, S. 735; Psychotherapie im Notstand — psychotherapeutische Erfahrungen im Konzentrationslager. - In: The Affective Contact. Internationaler Kongre(3 fur Psychotherapie 1951. Amsterdam, 1952; Group Therapeutic Experiences in a Concentration Camp. - In: Group Psychotherapie 7, 1954, р. 81.
7. S. Freud. Gesammelte Werke. Vol 5 London, 1942.
8. G. M. Gilbert. The Psychology of Dictatorship. New York, 1950.
9. P. Helweg-Larsen, H. Hoffmeyer, J. Kieler, E. Hess-Thaysen, J. Hess-Thaysen, P. Thygesen und M. Hertel — Wulff. Famine Disease in German Concentration Camps etc. Kopenhagen, 1952.
10. К. Hermann. Atrophia cerebri. Acta psychiat. neurol. scand. Suppl. 74, 1951.
11. A. Hottinger, О. Gsell, E. Uehlinger, С. Saizmann und A. Labhart. Hungerkrankheit, Hungerodem, Hungertuberkulose. Basel, 1948.
12. К. Jaspers. Der philosophische Glaube. Zurich, 1948.
13. В. Kautsky. Teufel und Verdammte. Zurich, 1946.
14. К. Kolle. Die Opfer der nationalsozialistischen Verfolgung in psy-chiatrischer Sicht- In: Nervenarzt 29, 1958, S. 148.
15. V. A. Krai. Psychiatric Observations under Severe Chronic Stress. - In: Amer. J. Psychiat. 108, 1951, p. 185.
16. M. Lamy, M. Lomotte und S. Lamotte-Barillon. Etudes et Reflexions sur les Troubles Constantes dans les Etats de Denutrition. - In: Presse med. 54, 1946, p. 510.
17. M. Lazarsfeld und H. Zeisel. Die Arbeitslosen von Marienthal. Leipzig, 1933.
18. Z. Lederer. Ghetto Theresienstadt. London, 1953.
19. M. Michel. Gesyndheitsschaden durch Verfolgung und Gefangens-chaft und ihre Spatfolgen. Frankfurt, 1955.
20. J. E. Nardini. Survival Factors in American Prisoners of War of the Japanese. - In: Amer. J. Psychiat. 109, 1952, p. 242.
21. H. Rosencher, Medicine in Dachau. - In: Brit. med. J., 1946,2,p. 953.
22. A.L. Vischer. Die Stacheldrahtkrankheit. Zurich, 1918.
23. P. M. van Wulfften-Palthe, Neuropsychiatric Experiences in Japanese Internment Camps in Java. - In: Docum. Neerl. Indones. Morb. Trop. 2, 195Q, p. 135 — 140.
24. E. de Wind. Confrontatie met de dood. - In: Folia psychiat. neerl. 6, 1949, p. 1 — 7.

Примечания
1. Словом «селекция» в лагере называли отбор тех, кто должен был отправиться со следующей партией в газовую камеру.
2. Каутски считает, что основной причиной возбуждения являлось состояние невозможности уединения.
3. В лагере Терезиенштадт имелось психиатрическое отделение, которое размещалось в казематах чрезвычайно уиьшой казармы. Там происходили, как пишет Г. Адлер, страшные вещи, которые вызывали глубочайший ужас даже у закаленных узников Терезиенштадта. Двести пациентов сидели все время на корточках «в убогих трущобах с зарешеченными окнами в темноте или во мраке, бесконечно усиливавшем стенания всего этого „гетто“» [I].
4. Истощенный человек жалкого вида, который выглядит больным, исхудал и больше не способен к тяжелой физической работе.

Похожие статьи:

Cui prodest? Педагогическая политологияНемцы и русские: дипломатия людей

Парта. Воспитание в обществе и школеТебя с юности ставят на беговую дорожку, не правда ли?

Золотая библиотекаСибирская сага Виктора Астафьева

Золотая библиотекаНочной поцелуй в затылок. Чехов

Парта. Воспитание в обществе и школеМного денег... Завидовать?

Комментарии (0)

Нет комментариев. Ваш будет первым!

Последние вопросы FAQ
Неизвестный человек спрашивает: "Добрый день, подскажите, если не сложно , где лучше обучиться или найти информацию по системному...
  19 декабря 2016Подробнее...
Павел Кац спрашивает: "Здравствуйте, уважаемый Сергей Петрович! Я занимаюсь увековечением памяти людей, оставивших след в истории нашей...
  22 ноября 2016Подробнее...
Михал Варых, наш коллега из Варшавы, задаёт вопрос: "Сергей, у меня к тебе вопрос. Кто такие "политики Садового кольца"? Ты встречал...
  14 октября 2016Подробнее...
Извините, ещё вопрос. Как вы оформляете публикации?
  22 февраля 2015Подробнее...
Добрый день! Как познакомиться с содержанием выполненных вами многочисленных проектов? Меня, например, интересует проект "Учитель года...
  22 февраля 2015Подробнее...
Рейтинг пользователей
Сергей Пимчев
+343
Самый длинный статус из всех что существуют в этом прекрасном мире
Вера Балакирева
+10
Галина Михеева
0
Marina
0
Vikadrems
0
geografinya
0
Поддержка
Если Вы считаете наш проект открытого информационного портала полезным,
просим поддержать наш проект переводом суммы в размере 50руб.
Деньги необходимы для оплаты хостинга, работ по продвижению сайта,
а также оплаты работы модераторов.
      Из суммы перевода вычитается комиссия:
0,5% за перевод из кошелька ЯндексДеньги;
2% за перевод с карты Visa или MasterCard.