Мне не приходилось слышать об этом романе. По этому роману не снято фильма о войне. И это — странно. Вы с этим согласитесь, когда прочтёте роман Николая Григорьевича Никонова (1930-2003) "Весталка" (1986). Я прочёл роман залпом, как давно не читал что-то. Что захватило? Честная правда: войны и человека на войне. Девушки. Вот как бывает. Ни как в книгах. Бывает — вот так. И чаще всего — так.
Отрывок ниже — небольшой сюжет уже из послевоенной жизни главной героини, школьной уборщицы. Если бы знали, какой путь на войне прошла эта "уборщица"! Узнайте и вы, обратившись к тексту романа, который найдёте в Сети.
Николай Григорьевич Никонов. Весталка (1986).
Отрывок
Однажды поздно, закончив мыть школу, — последней всегда убирала учительскую, — я присела на диван возле стола завуча, так умучилась, что не могла подняться, сидела, вспоминала, что еще не сделала: надо пройти по классам, проверить, не раскрыты ли форточки, вынести ведра, запереть школу. В это время входная дверь хлопнула, шаги, раздавшиеся в коридоре, подбросили меня. Кто там? В такую пору? Вот, не успела за крыть… А уж около полуночи! По тускловато освещенному коридору навстречу мне шла женщина в синей милицейской шинели. «Милиция? Зачем?!» Через долю секунды узнала: Зина Лобаева!
Была она пьяной, довольно сильно, когда люди еще сохраняют способность мыслить и говорить, но уже не в состоянии контролировать движения. И, увидев меня, рассоловело улыбаясь, покачиваясь, подошла и как бы втолкнула меня обратно в учительскую, к дивану, полуоглядевшись, бросила на него свою шапку, плюхнулась на стул, где обыкновенно сидела библиотекарша, — ее стол был вплотную к столу завуча.
Однажды поздно, закончив мыть школу, — последней всегда убирала учительскую, — я присела на диван возле стола завуча, так умучилась, что не могла подняться, сидела, вспоминала, что еще не сделала: надо пройти по классам, проверить, не раскрыты ли форточки, вынести ведра, запереть школу. В это время входная дверь хлопнула, шаги, раздавшиеся в коридоре, подбросили меня. Кто там? В такую пору? Вот, не успела за крыть… А уж около полуночи! По тускловато освещенному коридору навстречу мне шла женщина в синей милицейской шинели. «Милиция? Зачем?!» Через долю секунды узнала: Зина Лобаева!
Была она пьяной, довольно сильно, когда люди еще сохраняют способность мыслить и говорить, но уже не в состоянии контролировать движения. И, увидев меня, рассоловело улыбаясь, покачиваясь, подошла и как бы втолкнула меня обратно в учительскую, к дивану, полуоглядевшись, бросила на него свою шапку, плюхнулась на стул, где обыкновенно сидела библиотекарша, — ее стол был вплотную к столу завуча.
— Нн-у, Мурочка, еле-еле я тебя… нашла. Наш-ла-а, кошечка, наш-ла-а! Здравствуй, золотце, подруга. Вот где ты? А я, Мура, знаешь, через паспортный уж… Все ждала… Придешь. Слово — олово? Да… Придешь ты… Курить хочу… Закурю… А? На? — тряхнула пачкой, мятые папиросы посыпались на пол. — А-а… Мать… — Она привычно размяла папиросу, вставила в крашеные губы, достала трофейную зажигалку, щелкнула, подняв синие брови, прикурила. Затянулась. Медленно выдохнула пряный дым. Сидела, расставив ноги, раздвинув полы шинели, слегка покачиваясь. — Я тебя… через паспортный, Мура. А, Лидуха? Почему ты ушла? От подруги… Я ждала, ждала-а… Чувствовала. Знаю. Не любишь. А я, Мурочка, чувствительная… Напилась сегодня так… Напилась. Устала, Му-роч-ка! Дай обниму?
Приподнялась, но тут же и плюхнулась обратно: сидела, не оправляя форменную юбку, задравшуюся над круглым шелковым коленом, моргала длинными, раздельно накрашенными ресницами. Веки у Зины сами собой клонились, и, усилием вскидывая их, она поднимала на меня свой обычный плачущий-смеющийся, всему доступный взор. Про себя я заметила, что ее яркая красота уже словно висела на волоске, держалась как бы на малой крайности: губы теряли зовущую припухлость, на щеках, ниже подглазниц, обозначились вдавлинки, веки набрякли нехорошей зеленой синевой, волосы-кудри уже не блестели. Я смотрела, и чувство жалости, как-то не очень ведомое мне в отношении к Лобаевой, вдруг задело, зацарапало через неприязнь, невольную, к пьяной, все глубже, как видно, тонущей Зине, которую, знала, бывало, ничем не проймешь. Отбреет — только сунься! Лобаева — не из жертв! Нет, не из жертв… Так думалось, пока мы молчали, рассматривая друг друга.
— Работаешь, а? М? Мо-ешь? Ммо-лодец… Ты, Мурочка, сильная… А я — слабая. Я слабачка. Мне бы все по ветру… Дорваться, нажраться… Э-эх… Ладно… Зашла к тебе… Прос… Просотак… Потомучто… люблю… Мура? Мурочка? Кошечка? Иди ко мне снова? Девок этих… Я прогоню… Зажили бы, а? Я б тебя никогда не прогнала. Я… ты праль… праально сдела… тогда. Что ушла, праально… Я сперва на тебя… зна… знаашь как рассердилась… У-ух… А потом… Потом поняла. Праально… Потому что я… Я даже… хуже. Все равно бы ты там… постепенно подломилась… Я знаю… Я все знаю… Мать у меня такая была..
Она посидела, опустив голову, подпершись, качаясь равномерно, как будто спала. Потом вдруг неожиданно подняла голову, обвела учительскую пытающимся трезветь глазом. Взгляд упал на шкафы, стоявшие в ком-натушке слева.
— Что там зза… барахло? — повела, указала густо крашенной бровью.
— Книги, — объяснила я. — Да не знаю какие! — И посетовала: — Читать… Читать хочется, а библиотекарша не дает.
— Как это? Не дает?
— Обыкновенно.
— Те-бе?! — теперь Лобаева высоко вскинула обе крашеные брови-дуги. — Тебе, Мурочка, не дают книжек? Н-ну, счас. — И она встала, опираясь одной рукой о стол, другой шаря в кармане шинели.
— Что ты?
— Открою...
— Зи-на!
— А что? Я — кто? Милиция или нет?
— Зина!
— Мал-чи… Это… Запросто… Хх… Хе… У меня, Мурочка, от всех замков ключ есть.
— Зина..
— Молчи… Это я запросто. У меня отмычка… — Ворона вытащила руку из кармана. — Мы, знашь, у шпаны, у воров сколько такого добра трясем? А — себе оставила. Комнату открывать… Если ключ… — С ладони сыпались на пол спички, табачный сор, монетки.
— Зина! Не надо. Что ты? — не в шутку перепугалась.
— Му-ра! Маалчи..
— С ума сошла? — хотела схватить ее за руки, но Лобаева уверенно оттолкнула меня.
— Ты-ы! Ма-лышка! Я — милиция. Я все могу! Открыть и закрыть. Да не мандражи ты… Закрою… Как было.
Что-то мешало мне не дать ей подойти к шкафам. Что-то мешало. А Зина, слегка покачиваясь, взялась за кольца, не сразу попав в скважину, ковырнула, и замчишко тотчас точно распался, повис на дужке, бессильный и пустяковый.
— Видела? — скривив губы, мотнула кудрями Лобаева. — Все просто… И вся любовь… А счас… ззакроем. — Прищелкнула дужку, ковырнула снова. Замок закрылся.
— Видала?! Вво! Это я еще пья… поддатая. А так — пустяки… Нна… Да-рю! Жалко мне… что ли? — бросила на библиотекаршин стол согнутую крючком железку, опять плюхнулась на запищавший стул, обводя меня хмельным, качающимся взором грешной Магдалины. Губы с полустертой, съеденной помадой кривились детским, как от обиды, но и насмешливым, словно неразрешенным желанием. Глаза все рыдали через смех. Отвалившись на спинку стула, сдвинув полы шинели, она неверными пальцами со щелканьем поправила круглую резинку чулка, потянула юбку...
Еще смотрела на меня.
— Такой… ззамок… Мурочка, называется… Знаешь как? — засмеялась кашляющим смехом. — Кха… ха… Нет? Не знаешь. Он называется «от честных людей». 3-за-помни… От честных. Ладно… Идти надо… Ох, наследила я тебе… Извини..
Она встала, подобрала кубанку, нетвердо нашлепнула на свои шестимесячные кудри и направилась к выходу, неловко переставляя ноги.
Я двинулась проводить, но Зина оттолкнула меня. Теперь уже не в шутку, с обидой и злее.
— Нет, — сказала она… — Нне иди со мной. Я… Я те перь, Мура, грязная… А ты — чистая. И нам… Нет дороги. Нет, Мурочка. Нет… Не провожай. Сама я… Сама..
Все-таки я вышла следом на крыльцо. Там Лобаева пошатнулась, едва устояла. Шел крупный снег, и она стояла под ним, шутливо-косо, как маленькая, глядя на меня, а потом погрозила кулаком, пошла своей обычной развинченной походкой. Даже не оглянулась. Скрылась за углом на Первомайскую.
Шел снег. Крупный, серо-голубой, предновогодний. И мохнатыми стекловидными чистыми хлопьями засыпал след женщины, которой я стольким была обязана и которую не смогла ни согреть, ни отдарить. Лобаева спасла меня и нас немногих, когда с криком билась в закрытую вагонную дверь во время бомбежки. Лобаева поддержала, накормила в ту трудную ночь по дороге на передовую, Лобаева приютила, когда я была уже на грани жизни. Пусть случай. Хоть как суди. Другая ведь могла бы и пройти мимо.
Господи?! Кто же я после этого? Что должна сделать? Бежать сейчас за Зиной? Оставить сына? Привести ее к себе? Но у меня даже негде ее устроить. Да она и… Знаю: нет оправдания. Дрянь! Холодная дрянь! Ну, хочешь оправдаться? Да, ты уверена — побеги сейчас за Лобаевой, и она пошлет матом, может и ударить. На это у нее нет и не было тормозов. Вот только что..
Оправдалась?.. А совесть ноет. Лобаева не приходила просто так. Она не из тех вечно канючащих, кому надо помогать, кто без этого не живет. И таких сколько угодно, с пеленок уверенных — кто-то им должен, обязан помогать, помогать, помогать. Ну, я, допустим, не из таких. Но разве не приняла помощь Лобаевой? Ведь вот я хуже ее, если разобраться… Кричит моя совесть. Кто это такой во мне? Что? Как обозначается? Со-весть. Закрыла школу. Вернулась в учительскую. Крючок с двумя высветленными зубчиками лежал на столе, раздумчиво смотрел. Он был ехидно-добрый. Просился в руки. Возьми! Попробуй! Открой!
Повертела его. Был ловкий, легкий, воровской. Он словно сам лез в замок. Как это она им? Холод в пальцах, в плечах, в спине. Как? Да вот так! Заразен дурной пример… Бессильно висит замчишко «от честных людей». Мурашки по рукам, спине. Если не закроется?! Закрылся. Недаром такое прозвище. Открылся. Закрылся, открылся… Закрылся… Сезам, отворись! Щелчок. Пожалуйста. Закройся, сезам… И еще… А теперь… Теперь уже мне все равно. Открыла резные, тихо скрипнувшие створки. Что там?! Ровные шеренги книг светятся церковным золотом. Ряды книг. Семьи книг. Порядки книг. Книг, не читанных давным-давно! Застоявшихся, впавших в летаргическое оцепенение. Я так давно не видела их, что, наверное, одушевляла, стояла перед распахнутым шкафом перепуганная, потрясенная собственной смелостью и вглядывалась в эти книги, словно слушая их дыхание. От них пахло давно прошедшим временем. Девятнадцатым веком. Они действительно все были в прошлом, хранили его запах, спали и, наверное, видели спокойную жизнь этого дворянского дома, где в зале на потолке по углам летели, трубили пузатенькие амурчики, где ходили горничные в белых наколках и красивые дамы в платьях с турнюром. Истопник-дворник, бородатый и неуклюжий, сваливал вязанку дров у белой изразцовой печи с начищенными медными отдушниками, и достойно подрагивали толстые бемские стекла, не впуская внутрь дома цокот копыт и треск проезжающей по мостовой бойкой коляски. Может быть, они видели, как здесь, в залах и комнатах, при теплом свете свечей разгуливали нарядные гости и под звуки рояля «Беккер» вальсировали или строились на примитивную мазурку и какой-нибудь улан-отпускник, кутила в синем мундире, серебряных эполетах, аксельбантах, вел первую даму, прискакивая и прищелкивая ловкими, со шпорным звоном сапожками. Звуки мазурки прыгали во мне, а передо мной все так же непробудно спали старые книги, и я боялась их разбудить. Две полки занимал толсто-солидный словарь «Гранатъ». А под полками с этим гвардии словарем — переплетенные корешками в темную кожу с тиснением, с крышками под «морскую волну — с брызгами» — издания классиков. Может быть, даже прижизненные. С ер — еры… ятью… «Гончаровъ», «Тургеневъ», «Графъ Левъ Толстой», «Мопассанъ». Дореволюционные томики Горького, Короленко, Чехов, Гоголь. Но хозяин этих шкафов был, видимо, человек философского склада, потому что в полках под словарем я увидела тома с едва знакомыми понаслышке, просто непонятными именами. Сократ, Аристотель. Многотомник Платона. Древние эллинские мифы. «Илиада», «Одиссея», «Афоризмы Диогена Синопского». Ниже «Кантъ» — уж не помню, сколько томов. «Фихте», «Спиноза». Четырехтомный «Шопенгауэръ». «Ницше». «Соловьевъ». «Фрейдъ». «Монтень». «Кьеркегоръ». До чего странное имя? Или это фамилия? Никогда не слыхала. Кьеркегор! Помню, каркающее имя философа поразило меня. В нижних полках переплетенные «Сын отечества», «Русское богатство», огромная «Нива», сложенная тяжелой стопой. Журнал этот был знаком мне по детству. Помнила даже его обложку с амурчиками, с девой, щедро рассыпающей «Ниву» как бы по всей России… Да. Богатство.
И уже не владея собой, как, наверное, не владел Али-Баба в сокровищнице разбойников, открыла замок второго шкафа. Здесь книги попроще, но столь же прекрасны их названия: «Сочинения Жюля Верна», «Густавъ Эмаръ», «Майнъ Ридъ», «Луи Буссенаръ». Вот томики в потрепанных бумажных обложках. «Элеонора, защитница обманутых женщинъ». «Злой гений коварства». А вот уж совсем древность — «Псалтырь толковая» или что это? «Бархатная книга дворянскихъ родовъ и гербовъ». Славянские молитвенники с красным текстом, расписной заглавной вязью.
Я забыла о сыне. Забыла обо всем. Впрочем, когда сын плачет, я сразу слышу его. Далеко за полночь закрыла шкафы, привела все в порядок, заперла учительскую и пошла, унося ведро, оглушенная открытием, чувством собственной нечистоты, озноба в руках — этой вины или полувины от возни с замками и мысли, что теперь я все-таки не удержусь, не устою, буду тайком брать и читать эти книги, разбужу их. Я не смогу оставить под замком ту мудрость, от которой они, наверное, изнемогали уже, потому что мудрость и слово должны жить, а не тлеть в нескончаемом заточении, забвении, ведь книги здесь именно тлели, от них уже шел грустный осенний запах.
Много-много позднее тех дней, оценивая и обдумывая свою жизнь, я пришла к выводу, что Лобаева, быть может, еще раз спасла меня своим диким, необузданным поступком. Не открой она эти шкафы, я, наверное, так и тупела бы, глупела, мой разум, не находя пищи, сгорел бы в мелких заботах, однообразии той жизни, когда надо было вставать в семь, кипятить титан, греть воду, стирать тряпки, колоть мел, разливать чернила в непроливашки, потому что еще далеко не у всех были ручки, называвшиеся тогда «самописками», а потом подавать звонки, ругать нерях и курильщиков, ворочать парты и мыть, мыть, мыть… Утром все начиналось сначала. День за днем. Месяц за месяцем..
Благодаря Лобаевой я сделалась «владелицей» дворянского собрания книг — «владелицей» говорю потому, что, потратив годы на их чтение, перечитывание, чтоб не сказать изучение, я хорошо поняла — хозяин книг тот, кто их прочитал и усвоил. И такое понимание хозяина, возможно, было для меня первым, скажу так, шагом в высший и сложный мир, перед которым я робела вначале, как нищая перед золотым храмом, и у сеней которого, а лучше сказать, его высоких ступеней, я так и осталась бы, наверное, не возьмись за железный двузубый крючок — нежданный подарок Лобаевой.
Я не могла бы, пожалуй, даже представить эти книги своими. Они действительно стоили огромных, непосильных денег. И кроме того — куда они мне, если б даже кто-то их подарил? Но я могла взять из них все, что способна была усвоить, урывками и без всякой системы, понять пока еще слабым, путающимся, робеющим умом. Сначала я просто читала, читала, читала, читала! Том за томом! Всего Гоголя, Тургенева, Чехова, Толстого. От классиков появлялось порой (согрешу!) уже что-то вроде оскомины. Поняла — и классику нельзя сразу, нельзя без меры. Но тогда меня выручали Дюма и Луи Буссенар. Правда, я наедалась ими быстро и снова тянулась за книгой Гончарова или Щедрина. К философам подступалась позднее, уже что-то накопив и когда обзавелась клеенчатыми толстыми тетрадями, в которые писала чужие мысли, ошеломившие цитаты, сравнения и собственные крохотные выводы-оценки. А прежде чем добраться до философов, порядком полистала толстый всезнающий словарь «Гранатъ», том за томом, том за томом. Так, пролистывая его статьи и задерживаясь на всем интересном, я нашла слово ВЕСТАЛКИ. В общем-то, я знала, что весталки — какие-то девушки, девственницы строгих моралей и правил, из древней истории, — только и всего. Прозвище, которым Валя наградила меня, вполне согласовывалось с моим представлением о нем. Здесь же, в словаре, прочла буквально следующее:
«Весталки (см. выше статью «Веста») — жрицы богини домашнего очага Весты, которых первоначально было 4, а затем, во времена Тарквиния Праска или Сервия Туллия, — 6. Они избирались царями, а при республике верховным жрецом (magnus pontivicus) посредством жребия из 20 девушек — и, лучше бы сказать, девочек не моложе шести и не старше десяти лет».
Далее следовало, что весталка должна была тридцать лет служить непорочно-девственной богине Весте, к храму которой на Палатинском холме в Риме раз в год во время праздников — весталий, сняв сандалии, босые и с распущенными волосами, шли смиренные римлянки просить счастья в браке (и наверное, каяться в грехах).
Условием жизни весталки была ее непорочность, за потерю которой провинившуюся ждала неминуемая страшная казнь. Весталку живой зарывали в землю. Спустя тридцать лет весталка становилась свободной от обета и даже могла выйти замуж, но случалось это крайне редко. «Брак с весталкой не считался благоприятны м», — повествовал премудрый Гранат. Словарь говорил, что весталки пользовались в Риме огромным уважением, ходили по городу с почетной охраной — ликтором, который шел впереди. Встреча с весталкой сулила счастье. Наконец, весталка, встретившаяся на пути ведомого на казнь, могла помиловать преступника одним словом и движением руки «Освобождаю!». Движением руки!
Читая эти строки, невольно думала о себе. Да ничего почти не сходилось тут, почти ничего! Осекся «вальтер», прижатый ко лбу, — не свершилась казнь. Почет мне вот он — ведро и швабра, и никто из тех, кто волей-неволей унижал меня, не платился ничем (а по словарю, оскорбивший весталку подлежал даже казни!). И не помиловала я никого, разве лишь один глупый случай, уже за Одером, в Германии, перед самым концом войны. Кто-то украл у заводного, скорого и на слово, и на руку сержанта Клюева, заместившего тяжело раненного старшину Пехтерева, часы и деньги. Деньги не нашли. Где там! А часы — огромный кировский наручный «будильник» — сержант заметил у солдата, мальчишки из пополнения. На новых ребят всегда грешили, и без долгих разговоров сержант, выхватив трофейный парабеллум, может, и уложил бы парня, с криком заметавшегося не то по разбитому фольварку, не то конюшне, где мы ночевали. «Стой! Убь-ю!» — орал Клюев, и тогда я заслонила мальчишку, ударила по плясавшему передо мной дулу. Клюева схватили солдаты. Часы же оказались просто такие же. Парнишка прибыл с ними. Клюев признал — часы не его. Как все вспыльчивые, быстро отошел, извинялся передо мной, перед солдатом, а мальчишка-десятиклассник плакал, шмыгал, что-то причитал. Вот и вся моя похожесть на весталку. «Весталкам за их праведную жизнь и вследствие их личной неприкосновенности многие отдавали на хранение свои духовные завещания и другие документы».
Это было. Отдавали. Совали в руку клочки, исписанные каракулями, карандашными огрызками, — последнее слово, наказ для жены, для близких. Было это… Был и просто коснеющий хрип: «Пе-ре-дай и-и-им...» Передавала. Писала, как могла. Да ведь такое делали сплошь, наверное, все санинструкторы, санбатовские сестры, врачи. О мой покорный, послушный просветитель словарь «Гранат». От твоего названия веяло чем-то и плодовым, и летним. Я много почерпнула из тебя нужного и ненужного, хоть ненужных знаний, убеждена, не бывает, пусть стоит на них самый жирный отрицательный знак.
Похожие статьи:
Аристократы. Судьба человека → Леонид Броневой. Мысли
Главшкола → Америка, которую мы потеряли
Аристократы. Судьба человека → Маэстро. Леонид Быков
Главшкола → Аналитический тренинг. Случай: управление судьбой
Золотая библиотека → Глубинные токи судьбы. Максим Горький